Пару месяцев назад мы писали о новом фанзине, появившемся в России, — литературном журнале Pollen. В начале мая вышел специальный лимитированный номер издания «Пинчон на людях». Мы публикуем один из материалов номера — перевод мемуарного текста журналиста Эндрю Гордона «Курить дурь с Томасом Пинчоном».

  

Второй по счету «калифорнийский» роман американского писателя Томаса Пинчона «Винляндия», опубликованный после 17-летнего затишья (предшествовал ему opus magnum «Радуга тяготения»), вызвал объяснимый шквал интереса у читателей и критиков. Над чем работал затворник все эти годы? Ведь планка «Радугой» была поднята на такой высокий уровень, что читатель ожидал увидеть как минимум такой же всеобъемлющий труд. В итоге «Винляндия» оказалась не в мозг, а в сердце. Ретроспективный роман об Америке 1980-х и состоянии как культурного, так и политического измерения тех лет: Рейгономика, назревающий и пробующий себя репрессивный аппарат масс-медиа, угасающие студенческие волнения, много музыки и кино. Учитывая зашкаливающий градус надежд, роман получил противоречивые оценки. 

Спустя четыре года после публикации романа стараниями группы критиков на свет появилась книга Vineland Papers: Critical Takes on Pynchon’s Novel, в которой были собраны статьи и эссе тринадцати ведущих пинчоноведов, так или иначе затрагивающие «Винляндию» и круг проблем, очерченных Пинчоном в этом романе. Среди них был выбивающийся мемуарный текст Эндрю Гордона, в котором он документирует состояния эпохи и свое знакомство в Томасом Пинчоном. 

 

Курить дурь с Томасом Пинчоном: Мемуары журналиста Эндрю Гордона. Изображение № 1.

 

Это история о шестидесятых: обо мне и о моих друзьях, о Беркли и о Томасе Пинчоне. Она о том десятилетии, когда все мы были молоды и думали, что останемся молодыми навечно. Беркли был нашей Винляндией, мечтой о новом совершенном мире. Время пришло, Америка была нашей, и мы собирались изменить мир: Рай или Апокалипсис. 

Ни то, ни другое не произошло. Проходят десятилетия, что-нибудь осталось от этого убежища, этой Винляндии, кроме воспоминаний и отдельных грез? Где шестидесятые сейчас? Где мы? И где Томас Пинчон? 

 

Мы — звездная пыль, мы — золотые...
Мы уголь, которому миллиарды лет 
И мы должны обрести себя
По дороге в Эдем. 

(Джони Митчелл, Вудсток)

  

В конце концов, полагаю, история полностью обо мне. Все, что ты пишешь — о тебе. Как ни назови. Не знаю, что я могу рассказать вам о Томасе Пинчоне, но могу рассказать кое-что обо мне, о влиянии, которое шестидесятые, Беркли и Пинчон оказали на меня. Винляндия оглядывается на поздние шестидесятые, вот и я собираюсь оглянуться на 1964-67, на возраст от 19 до 22, когда я впервые самостоятельно вышел в мир, и когда моя жизнь стала опутана произведениями Томаса Пинчона. Я хочу провести некоторые параллели между жизнью и литературой. 

Если верить его другу Юлиусу Сигелю, когда Пинчон жил в Мексике в шестидесятые, «мексиканцы смеялись над его усами и называли его Панчо Вильей», есть древняя шутка, рассказчик говорит: «знал ли я Панчо Вилью? Чувак, да мы с ним как-то обедали вместе!» А я: «Знал ли я Томаса Пинчона? Мужик, да мы с ним вместе курили травку!» Правда, это не шутка, это действительно было. 

И про шестидесятые в Америке у меня часто такое же чувство: они не были шуткой, они действительно случились с нами, со мной, хотя в ретроспективе они пугаются воображения и кажутся слишком невероятными, чтобы быть правдой. Суть шестидесятых в том, что они удивительнее вымысла. Как писал Филип Рот об этом периоде: «Это вообще возможно? Это реально происходило?». Вот почему шестидесятые хорошо отражены в столь малом количестве американских произведений, за исключением нескольких авторов, как Пинчон: если бы кто-то рассказал вам историю десятилетия как байку, вы бы не поверили. Вам бы стало интересно: это всерьез? Или это какая-то шутка? Это должно быть фарсом или трагедией? Вы бы не знали как себя вести, смеяться или плакать. 

И хотя я встретил Томаса Пинчона в Беркли в один из вечеров в июле 1967, я не могу сказать, что знаю его. Он остается для меня фигурой такой же таинственной и неуловимой, как и Панчо Вилья, покуривающим травку партизаном воображения, исчезающим в собственной мексиканской пустыне.   

 

Часть 1

Энтропия

 

Я считаю Пинчона настоящим американским писателем-шестидесятником, потому что он созрел как художник именно во время этого энтропийного десятилетия, что отпечаталось во всех его работах. «V.» покрывает период с 1898 по 1956 годы, но большая часть была сочинена во время правления Кеннеди, и это смешное настроение отражает освободительный взрыв свободы Тысячи Дней, чьи своеобразную смесь Камелотского идеализма и паранойи холодной войны, которые также можно найти в «Поправке 22» Джозефа Хеллера и «Пролетая над гнездом кукушки» Кена Кизи. «Выкрикивается лот 49» написан в относительно невинные шестидесятые ранних Битлов (когда они все еще были обожаемыми Моптопами и невероятной четверкой) и легального ЛСД. Тем не менее вся привлекательность, опасность и разрушительные тенденции Нового Подъема и контркультуры предсказаны в коварной подпольной сети Тристеро. «Радуга тяготения», якобы о Второй мировой, была написана во время Вьетнамской войны и неявно отражает это перевернутое с ног на голову время; Пинчон украдкой отсылает нас к Малькольму Х, Кеннеди и Никсону. Ленитроп в «Радуге тяготения» находит то, что много молодых американцев могли найти в поздние шестидесятые: что наш Magical Mystery Tour во Вьетнамской зоне был романом со смертью. Мы были уже не в Канзасе, Злая Ведьма Запада осталась позади, но не было и желтой кирпичной Дорожки, и доброго волшебника, который бы нас спас. В конце концов, «Винляндия» — это вновь шестидесятые, показанные в перспективе из восьмидесятых, обо всех нерешенных вопросах, о нашем сочувствии к дьяволу и нашей измене революции, и о длинной руке Никсоновской контрреволюции под предводительством Рейгана. И не так уж важно, написаны ли все четыре новеллы в шестидесятых, они все по большому счету о них и всегда вызывают в воображении противоречивые настроения десятилетия и причудливо смешанные ответные чувства.  

 

 

Часть 2

Приключения Шлемиля
и одушевленого Йо-йо  

 

 

Впервые я познакомился с произведениями Пинчона осенью 1964 в Рутгерс у Ричарда Пойрея: «V.» была последней новеллой, которую мы проходили в рамках курса американской литературы двадцатого века. И я сразу окунулся в Пинчона так же, как и в поздние пятидесятые в Керуака. У него было эпическое, дикое, широкомасштабное воображение. Он понимал толк, был смешным, был попеременно нелепым и проникновенным. 

У него также были модернистские черты: он был умный, сложный для понимания, изобиловал отсылками, ему нравилось писать о застойных временах (даже в начале шестидесятых на многих кафедрах английского языка Томаса Элиота все еще считали Богом). И то, что Пинчон стеснялся камеры, только добавляло ему мистики: на самом деле он жил, соблюдая принцип Джойса «тишина, изгнание и хитрость»! 

В отличие от Керуака, Пинчон обращался сразу к обоим аспектам меня — к подростковому и мозговому, к анархисту и интеллектуалу. Тем не менее я связываю Пинчона с Керуаком, так как оба писали о неутомимых послевоенных молодых американцах. Но у Керуака герои были полны романтической тоски и неисполненного желания, чтобы загореться, словно римские свечи, в то время как у Пинчона герои были клоунами, шлемилями и одушевленными йо-йо, перекатывающимися между фарсом и паранойей. Керуак был из спокойных пятидесятых; он писал джазовую прозу. А Пинчон был из апокалиптических шестидесятых — он писал рок’н’ролл. 

На осень 1964 выпал мой последний семестр в Рутгерс. У меня было достаточно зачетов, чтобы выпуститься, и я уже был зачислен в Беркли для изучения английского следующей осенью. Я был нью-йоркским парнем, но Восток больше не мог меня удерживать; вот уже много лет я грезил Калифорнией. Все, что я когда-либо знал о жизни, была школа. Летом после окончания средней школы я повторил часть маршрута Керуака из On the Road. Теперь я был готов жить как герой Пинчона, как одушевленный йо-йо. Неугомонным и ужасающе наивным — другими словами, идеальным неудачником — я сел на лодку, чтобы добраться до Европы в феврале 1965 года, сразу после моего двадцатилетия, чтобы якобы изучать французский язык в Париже, но в основном, как оказалось, чтобы просто шататься без дела. Последнее путешествие перед окончанием школы. Литература имитирует жизнь, а жизнь литературу, в бесконечной петле обратной связи. Вскоре я понял, что занимаюсь йо-йоингом в рамках пинчоноидного нарратива с некоторыми историческими изменениями, запрещенными веществами, агентами ФБР, фарсом и паранойей. 

Я остановился в безумно дешевой гостинице на левом берегу с претенциозным названием Grand Hotel Du Midi. Я узнал о туалетах на лестничной клетке, в которых приходилось сидеть на корточках, а вместо туалетной бумаги на крючке висел прошлогодний телефонный справочник Парижа. Но я был молод, и я был в Париже, где даже тараканы говорили по-французски. Я воображал, что Рембо однажды остановился в Grand Hotel, чтобы затем взмыть вверх. 

Там я встретил молодоженов, студентов Беркли, они были первыми ветеранами движения за свободу слова, которых я встретил, первой большой схватки университетской борьбы шестидесятых. Я изменю здесь некоторые имена, так что давайте назовем их Питером и Венди. Они дали мне первую травку, которую я когда-либо курил; в 1965 году твой первый наркотический дурман означал потерю моральной девственности. Питер был высок и энергичен, Венди же была миниатюрной калифорнийской блондинкой. Они были продвинутыми стражами армий ночи, новыми сумасшедшими хиппи с однополым стилем: у обоих были волосы до плеч, ковбойские сапоги, заплатки на джинсах и велюровые куртки. Они жили вместе на Шаттук авеню (также известный как Шакап), пока Венди не ушла, чтобы присоединиться к ее отцу, американскому генералу, находившемуся в Париже. Питер последовал за ней. Я мог представить себе сцену у входной двери, когда хиппи встретил генерала и сказал ему, что он пришел за его дочерью. Они поженились в американской церкви в Париже. (Два года спустя Питер потерял Венди в ловушке метедрина и Хэйт-Эшбери.)  

Я был подхвачен студенческой демонстрацией на Rue des Ecoles. Я даже не знал, в чем была суть. Полицейские продвигались, размахивая дубинками, чтобы разогнать толпу. Я махал паспортом у себя над головой, словно флагом — «Американец! Американец!» — словно бы это давало мне дипломатическую неприкосновенность. Это было предвкушение Беркли и Парижа 1968 года. 

Той осенью 1965 года в парижском метро мы с моим другом Китом познакомились с прекрасной молодой девушкой, которая оказалась Валери Перси, дочерью сенатора из Иллиноиса. В 1966 году, в ванне ее чикагского дома, Валери была убита. 

 

 

   

 

Он сказал, что мог достать для нас всё, что мы хотели: Гашиш? Героин? Его сестра? Больше всего нам нужна была защита.  

 

   

 

 

Одним утром осенью 1966 года, в моей квартире в Беркли настойчиво зазвонил телефон. Я жил в грязной, забитой травкой комнате с двумя соседями, Невероятными Пушистыми Чокнутыми Братьями. Я редко отвечал на звонки, потому что наш домовладелец пытался выселить нас, чтобы сохранить кошек, и мы пытались дотянуть до конца семестра. Но после пятнадцати гудков я подумал, что это был не хозяин, возможно, это было что-то важное, поэтому я взял трубку. 

Звонивший спрашивал «Мистера Гордона», — я сразу понял, что он не из моих друзей; он сказал, что его зовут Фаркер. Я никогда не встречал никого с таким интересным именем, но я знал о драматурге эпохи Возрождения, драматурга по имени Фаркер, так что я подозревал, что это был мой сокурсник, выпускник по имени Пол, который решил надо мной пошутить. Чтобы поддержать его, я сказал, что имя довольно необычное и спросил, как оно пишется. «Ф-А-Р-К-Е-Р», сказал он терпеливо. Я сказал, что мистера Гордона не было дома, но не мог бы он сказать, по какому поводу звонит? Он сказал, что он был с местным ФБР. 

Я повесил трубку, мысленно поздравляя себя, что удалось перехитрить Пола. 

И тогда я начал потеть: а что, если этот звонок был не шуткой. Могли ли меня арестовать за вранье ФБР? Я сказал, что меня не было дома, но я говорил своим обычным голосом! На несколько минут я впал в панику. Затем позвонил по номеру, который он мне оставил : «Мистер Фаркер?» — спросил я высоким скрипучим голосом. 

Они хотели расспросить меня о Валери Перси. Кит был подозреваемым, потому что он встречался с ней, а им нужно было разобраться в этой истории. 

На следующий день, рано утром двое агентов появились у моей двери, похожие на продавцов пылесосов Гувер. Да, они были короткостриженые, носили прямые черные костюмы, узкие галстуки и блестящие ботинки. Они были идеальными, как проповедники. Мой сосед по комнате Дэнни, который не спал всю ночь, потому что был под кислотой, психанул, когда открыл дверь: «Энди, это федералы!» И на протяжении всего опроса было слышно, как он неистово смывает наркоту из своего тайника в унитаз. 

Из-за конфиденциальности я провел двоих фэбээровцев в мою комнату, полную выпускницкого минимализма, — книжный шкаф из дощечек и бетона и матрас на полу. Они смотрели c недоверием, когда я садился на него. Мои ответы лишь подтвердили то, что они уже знали. Позже ходили слухи, что Валери была убита наркодиллерами, которые перепутали её с сестрой-близнецом. Убийство так и осталось нераскрытым. 

В марте 1965 года я спал в Лэнд Ровере с американскими номерами, припаркованным на улицах Бордо. Я проснулся с утра и обнаружил, что вся машина обклеена свежими плакатами, любезно предоставленных Французской коммунистической партией: «Штаты, ВОН ИЗ ВЬЕТНАМА!». Я не читал газеты уже много месяцев, помню, как спрашивал кого-то: а где вообще этот Вьетнам? 

В студенческом холле Университета Бордо я смотрел телевизионную речь Шарля де Голля. Большинство французских студентов ушли, когда он появился; остальные же слушали и не могли сдержать смех. 

Поскольку мы подбирали очень много пассажиров по пути, молодая женщина и я ехали в Мадрид на крыше Лэнд Ровера, махая прохожим. Выглядело это как триумфальная процессия. В Мадриде мы встретили нескольких молодых американцев без видимых средств поддержки, которые объяснили, что они работали в качестве статистов в испанской студии MGM. Мы сфотографировались, в Ретайро Парке, подождали пару часов, пока фотографии проявятся, а затем поехали в MGM. Они сказали, что наши бороды идеально бы подошли для Док- тора Живаго (1965); к сожалению, его только что закончили снимать. Если бы мы остались на пару месяцев, мы могли бы быть солдатами в Битве в Арденнах (1965). Хотя для этого нам бы пришлось побриться. Мы уехали из города. Возможно, снимки наших неряшливых морд до сих пор лежат в файле где-нибудь в мадридском MGM. И каждый раз, как я смотрю на Омара Шарифа, бредущего по морозным пустошам, чтобы вернуться к Джули Кристи, я задумываюсь над карьерой, которую упустил. Я мог бы быть одним из голодающих крестьян, растоптанных казаками на конях. 

В Марокко мы спали в машине, на пляже или в открытом поле. Казалось, что это дружественная страна. В ресторане незнакомец дал нам глиняную трубку чиллум и жестом показал нам, что cтоит затянуться. Мы спросили, что это значит. «Киф». Мне предстояло еще многое узнать. 

Я был обескуражен одним диким моментом. Просыпаясь в три утра в Танжере, единственным местом, которое я мог найти, чтобы облегчиться, было бочкой на темной подворотне. 

Толпа маленьких детей тащилась за нами по Касбе с протянутыми руками, скандируя единственные английские слова, которые они знали: «Деньги, хипи? Хипи, деньги?» В конце концов мы наняли в качестве гида двенадцатилетнего ребенка с улицы по имени Виктор, который, вероятно, говорил на шести языках. Он сказал, что мог достать для нас всё, что мы хотели: Гашиш? Героин? Его сестра? Больше всего нам нужна была защита. Должно быть к настоящему времени Виктор мэр Танжера. 

На палубе лодки, возвращающейся в Альхесирас, мы выкинули всю нашу травку за борт.

В Лиссабоне в апреле 1965 я увидел A Hard Day’s Night с португальскими субтитрами; какой-то шутник перевел название как Cuatro Cavaleiros do Aposcalypso, что значит «Четыре парня после Апокалипсиса» или «Четыре всадника Апокалипсиса». 

Я научился автостопу и подружился с французом-автостопщиком. Дошло до того, что в мае в Кале я провел ночь в грузовике с рыбой, после того как опоздал на последний паром; в течение недели я вонял тухлой макрелью. К июню 1965 я был сломлен и одинок и вернулся домой из Англии через Кунард; я вернулся как раз вовремя, чтобы выпуститься вместе с моим классом. Несмотря на мои настойчивые письма и упаковки с французскими духами, моя осенняя девушка ушла к другому парню. 

Я возвратился уже не в ту страну, из которой уезжал четырьмя месяцами ранее. Первая лекция о войне была проведена в Рутгерс той весной. Сладкое песнопение Beatles «I Want To Hold Your Hand» больше не было номером один; теперь вместо этого люди слушали сердитый, настойчивый плач Rolling Stones «I Can’t Get No Satisfaction». Главный химик рассказал мне о своем опыте с новым чудодейственным наркотиком под названием ЛСД. Он сказал, что обрел нирвану и встретил Бога. Я подумал, если это так подействовало на этого мудака, то что могло сделать со мной? Я проглотил 250 микрограммов и оказался в больнице. 

 

Курить дурь с Томасом Пинчоном: Мемуары журналиста Эндрю Гордона. Изображение № 2.

 

Часть 3

В которой Эдипа встречает тень

 

В то время я и подумать не мог, что погружусь в роман Пинчона, и что автор вот-вот появится на сцене. Осенью 1966 года я писал курсовую по «V.» для семинара, чтобы закончить курс Шелдона Сакса. Сакс был милым человеком и вдохновляющим учителем, формалистом и неопоследователем Аристотеля чикагской школы Р. С. Крэйна, не пришедшись к месту в Беркли, он вскоре вернулся в Университет Чикаго, где он издал Критическое исследование и умер слишком молодым. Сакс и Фредерик Крюс — тогда, в его фрейдистский период — были для меня самыми влиятельными преподавателями Беркли поздних шестидесятых.
Если кратко, я утверждал, что «V.» был организован не как роман, а как нравственное наставление, нравоучительная басня, чей посыл состоял в следующем: «Сохраняй спокойствие, но не будь равнодушным». В любом случае, тогда я в это верил, я был уверен в большем количестве вещей в конце шестидесятых, чем сейчас. Может быть, я углядел этот посыл, потому что сам пытался так жить, невозмутимый, но не равнодушный, хипстер из Беркли.

Но я нашел «V.» таким сложным, что всю работу занял один только разбор первой части. Я так и не зашел дальше: мне внушали страх пинчоновские сложность и смелое воображение, и я был напуган его эрудицией. Тем не менее я жил с этой книгой какое-то время. И, что самое любопытное, это произведение привело меня к Пинчону, когда я даже не пытался его найти. Я повсюду таскал с собой пэйпербек «V.» с загнутыми страницами (у меня до сих пор есть эта книга. Как я мог ее выбросить? Там же все мои записи!). Я подсадил друзей на Пинчона; мы стали знатоками, делились друг с другом любимыми диалогами: «О, чувак, интеллектуалка. И надо было выбрать интеллектуалку. Они все возвращаются к более примитивным формам», «Ты превращаешь наш брак в прыжки на батуте». Позже мы освоили «Выкрикивается лот 49», отправляя друг другу письма с марками, приклеенными вверх тормашками, и рисуя карандашом на конвертах W.A.S.T.E. Еще раз, литература просачивалась в жизнь. 

Одна подруга, студентка-выпускница, заметила как я нес «V.», и сказала: «О, читаешь это? Я знаю парня, который это написал». Естественно, я усомнился в ее утверждении и спросил, действительно ли этот мистический Пинчон существует и является ли он человеком или группой людей. 

Она сказала, что познакомилась с ним в Беркли в 1965 году и они продолжают общаться. Спросила, не буду ли я против, если она отправит Пинчону мою работу. Я отдал ей копию, полагая, что она исчезнет в черной дыре. 

Несколько месяцев спустя она упомянула, что «Том» прочитал мою работу, и она ему понравилась, подумал, что это намного лучше, чем показалось рецензентам. Я поблагодарил ее, но все еще не понимал, что за игру она затеяла. 

Время от времени она рассказывала убедительные факты о Пинчоне. Она сказала, что он избирателен в выборе друзей и что они защищают его конфиденциальность. Сказала, что он написал второй роман в спешке и ради денег и что он этим не особо гордится; это был только что опубликованный «Выкрикивается лот 49». Она утверждала, что у него есть люди, которые помогают ему с исследованием, и что он работал над бесконечным романом, в котором бы появились все его друзья, включая ее. Не «Радуга тяготения» случайно? Есть ли биография Пинчона, рассмотренная под таким углом? Однажды я прочесывал «Радугу» в поисках персонажа, который должен был быть ею; слишком их много, я могу ошибаться. 

 

 

   

 

Время от времени Пинчон внезапно и неожиданно снова появлялся в ее жизни — в последний раз на свадьбе, с килограммом Мичоакана (элитного сорта мексиканской травы) в качестве подарка. 

 

   

 

 

На самом деле, больше всего она мне напомнила Рэйчел Оулгласс из «V.»: она была светлой, милой еврейской женщиной, которой нравилось опекать людей. Я почти был влюблен в нее, но также был другом парню, с которым она жила. Позже они поженились, а затем развелись; она утверждает, что и он есть в «Радуге». 

В один солнечный день в мае 1967 года я сидел на улице за столом кафетерия Terrace, с видом на Sproul Plaza. В Беркли я получал политическое образование на улице или среди Террасных Крыс — новых левых, которые вместо занятий сидели весь день на террасе, предаваясь оживленным беседам и стратегическим заседаниям. В тот день мы ждали речи Преподобного Мартина Лютера Кинга-младшего, начинающего высказываться против войны во Вьетнаме. Дин, парнишка, преподающий ассистент Англиского, на весь стол рассказал, что ужирался кислотой непрерывно в течение недели, что влюбился во время трипа, и что исчезнет и уедет в Мексику. Никто и глаз не поднял и не попытался изменить его решение. Я помню, как завидовал его решительности. И так происходило всегда; люди после каждого семестра разлетались как мухи, и каждый семестр тебе приходилось прикладывать усилия, чтобы не вылететь из школы. Дин уже раздал все свои книги. «Кому нужны мои часы?, — спросил он, драматично снимая их с себя, — Время больше не моя стихия». Я сказал, что хотел бы их; у меня уже были часы, но я выяснил, что могу прихватить и его. Прекрасная женщина, которую я видел впервые, села на стол и спросила, зачем я носил две пары часов. Спустя несколько лет мы поженились. 

Что касается Дина, то на следующий день он протрезвел и захотел свои часы назад. Я вернул их. Он поехал в Мексику и вернулся несколькими месяцами позже без девушки. Последнее, что я о нем слышал, он стал программистом в IBM. 

Однажды ночью, в начале июня 1967 года, мой Пинчон-связной позвонила мне в мою квартиру на Шаттук Авеню. Пинчон был в городе, остановился у нее и ее парня. Он жил в Л.А., заехал проведать друзей из Боинга в Сиэттле и сейчас он по пути домой в Л.А. остановился на денек в Беркли. Она сказала: «Том хочет с тобой познакомиться». 

Для меня это было как благословение Папы Римского. Я завел свой мотоцикл, думаю, что я проехал через весь город до Сан Пабло Авеню быстрее, чем она повесила трубку. 

Много лет спустя я побывал на ее литературной конференции, и она раскрыла несколько неожиданных фактов о ней и Пинчоне. Они были не просто друзьями; они встречались и недолго жили вместе в Беркли в 1965. Она описала его тогдашнего как «преждевременно достигшего средних лет» молодого человека с «кучей заморочек». Она утверждала, что была первой, кто одурманил его травой. Расстались они из-за «заморочек», но остались друзьями и переписывались. Время от времени он внезапно и неожиданно снова появлялся в ее жизни — в последний раз на ее свадьбе, с килограммом Мичоакана (элитного сорта мексиканской убойной травы) в качестве свадебного подарка. 

Той июньской ночью 1967 по телефону она прояснила мне, что я не должен спрашивать Пинчона о его работах: прошлых, настоящих или будущих. И о чем мне еще с ним говорить, задавался я вопросом, когда проезжал через город, сгорая от предвкушения. У меня все ещё было неприятное чувство: словно Эдипа Маас, я мог быть жертвой тщательно спланированного розыгрыша, который бы заключался в отсутствии Пинчона в ее квартире, вместо него там мог быть самозванец — или, возможно, была бы закрытая дверь с с отверстием для писем и значком почтового рожка.

  

Часть 4

По небу раскатился вой

 

У нее был крошечный дом с одной спальней, гостиная была отгорожена от спальни ширмой. Когда я вошел, комната была заполнена едким запахом и дыма было достаточно, чтобы тут же вызвать наркотическую эйфорию; я кашлянул. Высокий долговязый парень методично свертывал косячки на столе. Его коробочкой с заначкой была бутылка от мультивитаминов, что принимают по одной таблетке в день. Он бережно закончил скручивать и протянул самокрутку мне, сказав при этом: «Эй, чувак, не желаешь курнуть?» (Это был Беркли, и это был 1967 год, тогда люди реально так говорили.) Я с радостью взял косяк; по запаху в комнате было очевидно, что они уже были далеко впереди меня. 

Этот парень, представившийся мне Томасом Пинчоном, оказался лет под тридцать. Я — 185 сантиметров, а он был выше меня, около 190 или 195. Он носил вельветовые футболку и штаны, зеленые, и пару таких коричневых замшевых ботинок с высокой лодыжкой, более известных как пустынные сапоги. Он был тощий и хилый, его глаза были пустые. Его коричневые волосы были густы и у него были неровные, красновато-коричневые усы; мне было интересно, специально ли он отрастил их, чтобы скрыть свои зубы, которые были кривыми и слегка выступали. 

Очевидно, Пинчон был немногословен. Мне хотелось о многом с ним поболтать, разговорить его, как минимум рассмешить, но пока мы сидели на полу, передавали друг другу косяки и обалдевали все больше и больше, он говорил немного, просто сосредоточенно слушал, как разговаривали хозяйка, хозяин и я. Разговор был бессвязный, обычная болтовня под травой, состоящая из отрывков, откровений (Лесли Фидлер только что была арестована за хранение марихуаны) и упоротых шуток, как шутка о женщине, продавшей свой менструальный цикл Ямахе. Я мысленно сравнил Пинчона с генератором Ван дер Граафа, одним из тех, что вырабатывают статическое электричество до тех пор, пока заряд не исчезает между терминалами. 

Вдруг он выудил из кармана гирлянду фейерверков и спросил:
— Где мы можем это взорвать?
— Почему бы нам не взорвать статую королевы Виктории? — ответил я.
— Оу, чувак, ты прочел эту книгу? — сказал Пинчон. Он уловил мою аллюзию на роман Леонарда Коэна «Прекрасные неудачники». Герой Коэна на самом деле взрывает статую Королевы Виктории, типичный символический жест шестидесятых. Я был рад наконец услышать ответ от Пинчона, я все еще чувствовал себя, как великовозрастный студент, сильно старающийся, чтобы впечатлить профессора.  

 

 

   

 

Пинчон не нерд, но относительная простота его речи тем вечером «Эй, чувак, не желаешь курнуть?» и его скрытность не дают сфокусироваться на нем самом без его книг. 

 

   

 

 

Никаких Викторианских памятников для взрыва в Беркли не оказалось, вместо этого мы поехали к морю и взрывали фейерверки у бухты. Мы ходили по воде, мимо мусора, взрывали петарды и бегали как сумасшедшие. Полуночный ритуал: четверо удолбанных, слышащих щелчки, треск, хлопки, созерцающих, как озаряется ослепительным светом черный ил и полуночные воды. В этот же момент, на другом конце света, во Вьетнаме, точно так же удолбанные солдаты восхищались ярко-красным светом от ракеты. 

Внезапно, по какой-то необъяснимой причине, все проголодались, и я предложил работающий всю ночь бургерный дворец на University Avenue, наверное, единственный ресторан, работавший в тот час. Это был здоровенный светящийся Бургертаун. Пока мы сидели за столами и ели жирные бургеры, Пинчон раскинул длинные худые ноги в зеленых левайсах, задумчиво кусал ногти, потом разорвал пенопластовый стакан на маленькие кусочки. У него был рассеянный, уставший взгляд, словно у Роберта Митчема. 

В ресторане имелся цветастый барочный музыкальный автомат Wurlitzer. Мы наполнили его потоками четвертаков: «Strawberry Fields» Beatles и «Sweet Lorraine» Country Joe. Пинчон выбрал «Whiter Shade of Pale» Procol Harum's и «Ruby Tuesday» Rolling Stones, которая и по сей день ассоциируется у меня с той ночью. 

В «Винляндии», после того, как Д.Л. спасает Френеси от уличной драки в Беркли, они сидят, поглощая чизбургеры, картофель фри и шэйки, на берегу, полном беглецов с драки на холмах, все их глаза, включая те, что влажные, сейчас освещаются изнутри — была ли это освещение сверху, фокус солнца и воды снаружи? Нет... слишком многие из этих возбужденных ламп не имеют линейного происхождения, в мире возникло новое, еще даже не определенное, стоящее потери почти всего в нем. Музыкальный автомат играл The Doors, Джимми Хендрикса, Jefferson Airplane, Country Joe и The Fish. Революция вокруг них, мировые бургеры, музыкально-автоматная сплоченность... 

Музыкально-автоматная сплоченность Д.Л. и Френеси не продлилась долго. И той ночью 1967 года я совершил ошибку, представив Пинчона моему знакомому, случайно оказавшемуся в ресторане менеджеру местной рок-группы; они увлеклись техническим разговором о музыке и я безнадежно отстал. 

Последнее, что я помню, я сидел с Пинчоном в открытом прицепе красного грузового пикапа, замерзал, пока мы гнали на холмы Беркли. Туман словно скользил по атласу так плотно, что вода капала на меня. Неожиданно, вне облака под нами материализовалось Сан-Франциско. Рассветало. 

Позже, этим же утром, Пинчон сел на самолет и улетел обратно в Л.А. Я больше никогда его не видел. 

 

Курить дурь с Томасом Пинчоном: Мемуары журналиста Эндрю Гордона. Изображение № 3.

 

Часть 5, заключение

Неторопливый ученик

 

Это было 25 лет назад. С тех пор я встречал более дюжины романистов разной степени известности. Удручающий опыт. Ты думаешь, что знаешь их, но на самом деле ты ничего о них не знаешь; ты знаешь только их произведения. Да и они вас совсем не знают, так что разговор обычно получается бессвязный, разговор незнакомцев, имеющих немного общего. Тем не менее мое разочаровывающее знакомство с Пинчоном до сих пор у меня в голове из-за особых обстоятельств: он единственный писатель, которого мне не пришлось искать, единственный, кто сам хотел со мной познакомиться. Возможно, потому что я был молодым студентом и другом его подруги, с которой он чувствовал себя в безопасности. Мы раскурили косяк, который создает связку образов; в шестидесятые это считалось священным ритуалом, раскуриванием трубки мира, одним из потомственных обрядов посвящения поколения. Но сейчас, когда я дипломированный профессор, между нами стоит непробиваемая стена. Те времена уже не вернуть. 

Так что я могу сказать о Томасе Пинчоне, кроме того, что мы однажды вместе курили дурь? Действительно ли личность писателя имеет значение, или значение имеет только авторская личность, которую мы прослеживаем в его работах? Один писатель научной фантастики сказал мне однажды: «Большинство авторов научной фантастики — нерды». Он был прав: ты встречаешь писателя, чье воображение отсылает тебя к Андромеде, а сам он одет как бухгалтер. 

Пинчон не нерд, но относительная простота его речи тем вечером «Эй, чувак, не желаешь курнуть?» и его скрытность не дают сфокусироваться на нем самом без его книг. Но ничего удивительного: Пинчон вклинивает свои произведения между самим собой и миром. Его романы — сложный экран, за которым он прячется, формы сразу самовыражения и самоуничижения. Женщина, которая свела нас, однажды предложила подбить Пинчона на речь в аудитории университета. Она сказала, что могла бы обеспечить ему анонимность, предо- ставив ему микрофон, в который он бы мог говорить, сидя за экраном. Он отказался: «Они всё равно смогут узнать меня, по голосу». Самое смешное, что та же ситуация и с читателями Пинчона: он говорит с нами из-за экрана, но мы можем узнать его по голосу, по безошибочному стилю Пинчона. 

Тем не менее из моего беглого знакомства с Пинчоном я почерпнул несколько фактов о человеке за экраном. Я знаю, что он прислушивается к рецензиям и, очевидно, ему не все равно, что скажут о нем критики. Что, возможно, ему помогают. Что обычно он работает медленно и недооценивает «Лот 49» — я уверен, что ошибочно, только потому, что он писал в спешке. Что он застенчивый, немногословный и не открывается не- знакомцам. Что он напряженный и нервный — грыз ногти и разорвал стакан на кусочки. Что он очень осторожен в выборе друзей, чтобы обезопасить себя: не удивляйтесь, что доверие и предательство центральные темы «Винляндии». Что он вписывает своих друзей в произведения. Что, по крайней мере в конце шестидесятых, он был заядлым курильщиком травки — таким образом, его симпатия с возрастом ушла, как Зойд Уилер. Что он щедрый, делится запасами и без проблем расстается с косяком. Что он, словно Бенни Профейн из «V.», «подвержен переменам настроения»: он пишет любовные письма, поддерживает связь с бывшей девушкой и появляется на ее свадьбе. Что, несмотря на свою сдержанность, он интроверт, кажется, что ему действительно не все равно: сохраняй спокойствие, но не будь равнодушным. Что он много читает, включая романы своих современников. Что он любит рок-музыку, которой полно в Винляндии. Что у него есть смешная черта: чувство участия в его романах — часть его жизни — он любит запускать фейерверки посреди ночи. Объясняет ли это любовь к ракетам в «Радуге тяготения»? Скорее всего, нет, но приятно считать его произведения связкой взрывающихся фейерверков.
Более всего я понял, что шестидесятые сильно повлияли на Пинчона, или по меньшей мере я хочу верить, что они направили его на тот же путь, что и меня. Если верить его соученику, Юлиусу Сигелю, в Корнелле в пятидесятые «Том Пинчон был тихим и аккуратным и выполнял свою домашнюю работу добросовестно. Он ходил на мессу и исповедовался, хотя что странного. Он получал 25 долларов в неделю и отлично ими распоряжался. Единственным его разочарованием было не быть принятым в братство...» Этот благонравный Пинчон был членом Безмолвного Поколения, выходцы которого пошли в колледж в пятидесятые, поколения преждевременного среднего возраста. В конце шестидесятых критик Теодор Солотарофф вспомнил поведение своего поколения в пятидесятые: «Это было время, когда отложенные вознаграждения... и проблемы преждевремен- ной установки казались гарантией "серьезности" и "ответственности": эти торжественные пароли поколения, практиковавшего Фрейдистско-Джеймисионовское отношение к мотивам, размышляющего о «единственной связи» Фостера и следующего “моральному реализму” и “чувству жизни” Лионеля Триллинга. В сравнении с сегодняшним днем [шестидесятыми], каждый пытался действовать как тридцатилетний». 

Во вступлении к «Неторопливому ученику» Пинчон упоминает «всеобщую нервозность субкультуры молодежи колледжного возраста. Тенденцию к самоцензуре... чувство, будто нам ограничивали письмо». Ему не нравились пятидесятые: «Моя молодость была потрачена зря... Одним из самых пагубных эффектов пятидесятых было убедить людей, что взросление будет длиться вечно. Пока Джон Кеннеди... не начал уделять немного внимания, вокруг происходило много всего бесцельного. Пока был Эйзенхауэр, казалось, что нет причины, по которой все должно было происходить так, как происходило».  

 

 

   

 

Знаю ли я Томаса Пинчона? Знаю ли я шестидесятые? Оба загадочны и противоречивы, но я уверен, что они до сих пор прячутся где-то в пустыне.

 

   

 

 

В начале пятидесятых Пинчон страдал «...клаустрофобией. Я был не единственным, кто тогда писал и испытывал нужду расправить крылья, шагнуть за рамки. Должно быть, это вернулось в саму суть учебной замкнутости, которую мы чувствовали, которая дала нам подобное представление об американской авантюрной жизни, которую, как нам тогда казалось, вели битники» (Неторопливый ученик). Все его романы авантюрные, подтверждающие его неутомимость. Вспомните забавный период Пинчона и факт, что он на два года уехал из Корнелла, чтобы присоединиться к флоту и увидеть мир; это писатель со страстью к путешествиям. После того, как закончил «V.», он сказал: «Наконец я был на дороге, намереваясь посетить места, о которых писал Керуак». 

Тем не менее когда он впервые оказался в Беркли, приблизительно в 1965, должно быть, он чувствовал себя как чужак в стране чужой, потерянный во времени и пространстве, прямо как Эдипа. «Было лето, будний день, хорошо за полдень, то есть время, когда ни один из известных Эдипе университетских городков не стоит на ушах, — кроме этого... плакаты с непостижимыми аббревиатурами FSM, YAF, VDC, мусор в фонтанах и студенты, говорящие нос к носу. Она двигалась сквозь всё это со своей толстой книжкой, — сосредоточенная, неуверенная, чужая, ей хотелось чувствовать себя своей, но она понимала, сколько альтернативных вселенных нужно для этого перебрать. Ведь училась Эдипа во времена нервозности, холодной вежливости, уединения... а здесь, в Беркли, все совсем не походило на тот сонный Сивош из ее прошлого, но скорее было сродни восточным или латиноамериканским университетам, о которых она читала... с атмосферой, которая свергает правительства... Где же вы, секретари Джеймс и Фостер, сенатор Джозеф, дорогие рехнувшиеся божества, по-матерински лелеявшие спокойную молодость Эдипы?.. Им удалось сделать из юной Эдипы инертное создание, непригодное, возможно, для маршей протеста или сидячих забастовок, но зато искусное в исследовании якоби- анского текста» (Лот 49). 

Пинчон приехал в Беркли в начале шестидесятых молодым человеком, которому предстояло многое преодолеть; то место и то время помогли ему раскрепоститься, как и многим из нас. Словно Эдипа, он был превращен пятидесятыми во встревоженного, начитанного молодого человека. Но он больше не мог жить наедине со своим чрезмерно развитым интеллектом. Сейчас он был готов шагнуть за книги, к опыту. В шестидесятые Пинчон жил необычной жизнью; как в песне битлов, его поддерживали, и он кайфовал с помощью друзей. На протяжении всего десятилетия он был близок к жизни контркультуры, поглощая ее ценности и покуривая ее марихуану, но также сосредоточенно слушая и наблюдая, накапливая ощущения для дальнейшего использования: «В первый раз я одновременно заткнулся и слушал американские голоса вокруг меня для того, чтобы отвести взгляд от напечатанного и взглянуть на американскую невербальную действительность» (Неторопливый ученик). 

Если судить... ничего из этого противоречивого десятилетия он не забыл: ни слезливого революционного идеализма, ни мрачной паранойи, ни смешных эксцессов, ни трагических потерь. Эра породила явления, которые до сих пор не решены в американском обществе и культуре. Вернемся же в шестидесятые, так же, как возвращаемся в гражданской войне 1860-х: оспариваемые территории. Как и в «Радуге тяготения», война продолжается, хоть и заметить это намного сложнее. 

Борьба сейчас идет за то, чтобы определить значение эпизода в американской истории, которая разрывает эту страну на части, чтобы отсеять осколки и определить, что стоит взять в будущее. Созданием своего клана Бекер-Траверс-Гейтс-Уилер Пинчон демонстрирует, как некоторое напряжение американской непокорности передается из поколения в поколение. Она несовершенна, но она есть. Слова, которые Джесс Траверс цитирует из Эмерсона: «Секретные возмездия всегда возвращаются на свой прежний уровень, когда их потревожишь, уровень божественной справедливости!» (Винляндия). Пинчон сохранил веру со всеми изменениями того десятилетия; они снова оживают в Винляндии. Более того, он показывает, что шестидесятые еще не закончились — не более чем Будапешт 1956 или Прага 1968 были концом этой отдельной истории. 

Согласно романисту Э.Л. Доктороу, «история — это разновидность вымысла, в котором мы живем и пытаемся выжить, а вымысел — это разновидность спекулятивной истории, возможно, суперистории» (Поддельные документы). «Винляндия» как раз и есть такая суперистория; он обеспечивает нас контрмифом, чтобы мы могли стоять против официальных версий, описывая наши времена правдиво при помощи воображения. Во всех своих книгах Пинчон помог создать и воссоздать нашу историю. Он также помог мне начать писать самому. 

Знаю ли я Томаса Пинчона? Знаю ли я шестидесятые? Оба загадочны и противоречивы, но я уверен, что они до сих пор прячутся где-то в пустыне. Их история еще не дописана. Панчо Вилья жив. 

 

До свидания, Руби Тьюсдей

Кто мог бы придумать тебе имя? 

Хоть ты и меняешься каждый день 

Всё же без тебя мне будет скучно. 

(Мик Джагер и Кит Ричардс)

  

 

Изображения: «Википедия» 1, 2, 3, 4, 5
Перевод: Константина Шубитидзе.